Чеслав Останькович

Брюква

Был обычный освенцимский день. Но не тот, лагерный, 1940—1945 годов. Будничный летний день 1959 года, когда уже не страшен ни карцер, ни штрафной барак, ни малый крематорий.

Шли аллеей люди из Освенцима, те самые, но в то же время и не такие, какими были в годы, когда уездный город Освенцим быстро становился самым известным среди городов Силезии как Auschwitz, потому что в его предместье заложили лагерь.

Шли старой Lagerstrasse и женщинам, которых привезли с собой, рассказывали о былом. Фотографировались под воротами с надписью “Arbeit macht Frei”, сосредоточенные и серьезные, но с минуты, когда фотограф говорил им “спасибо”, снова становились безмятежными, как будто у ворот не стояла до сих пор будка, в которой заседали когда-то Швевиц, Плаге, Палич и Моль.

Так случалось каждый год. Никто их сюда не звал. Приезжали из городов, свободных от страха. С каждым годом приезжали все в меньшем количестве, все более близкие друг другу.

Ходили туда и обратно: от малого “крема” до “блока смерти”, ведя под руку своих женщин: жен, сестер или просто желающих посмотреть, что стало с бывшим Аушвицем. Я очень не люблю, когда именно четырнадцатого июня, в годовщину прибытия первого этапа, в Освенцим привозят женщин. Чертовски, повторяю, не люблю этого. Потому что женщинам не будешь рассказывать, как душит газ или как воют люди, подвешенные на столбе. Или как умирают в карцере. Кроме того, в присутствии женщин старые лагерники начинают ссориться по совершенным пустякам, и потом их приходится мирить в казино, под которое переделали помещение лагерной карантинной службы.

Я тоже привез сюда Кристину. Идет, задумчивая, ни о чем не спрашивает, но, знаю, начнет, когда останемся одни. “Хочу, — говорит она часто, — хочу знать всю твою освенцимскую судьбу”.

Очень не люблю, когда Кристина слушает, как ей рассказывает об Освенциме кто-то другой. И сейчас я недоволен, что она слушает Весека. А тот рассказывать умеет.

— Это было наверняка в апреле, — говорит он. — В апреле пошли на газ тубики.

— Туберкулезников вывезли в мае, — решительно возразил я.

— Это был апрель. Конечно, апрель! Как я могу не помнить! — отвечает мой приятель, безусловно, чтобы разозлить меня и произвести впечатление на Кристину. — Тубиков забрали в апреле. Вспомни: тогда оплошал Болитц. Помнишь Болитца? Того, который по ошибке глотнул не свою порцию “циклона”?

Мы рассмеялись. Действительно, с этим Болитцем вышла тогда забавная история. Веселился весь лагерь.

— Что же случилось с Болитцем? — спрашивает Кристина не меня, а Весека.

— Болитц это был санитар, пфлегер такой, из заключенных.

— Болитц был пфлегером двадцатого блока, — спешно отвечаю я.

Весек как будто не слышит. Скалит зубы и говорит:

— Болитц стоит перед автомобилями и грузит в кузова тубиков. Мог не грузить, но любил помогать, когда отправляли в газовую камеру. Улыбается эсэсовцу и утрамбовывает людей коленом. Чтобы в каждый грузовик поместилось пятьдесят человек. Тубиков этих. А командофюрер ходит и считает. “Не сходится, — заявляет Болитцу. — Должно быть двести, есть сто девяносто девять. Куда, — спрашивает Болитца, — девал одного тубика?” — “Было двести, — докладывает пфлегер Болитц. — Сам считал. Точно цвай хундерт их было”. Считают вместе. Сто девяносто девять. Никак не получается двести. “Не сходится. Сам видишь, что не сходится, — говорит эсэсовец. — А должно сходиться. Если не найдешь недостающего, сам поедешь на газ. Где-то, — говорит, — потерял одного тубика, свинья”. — “Отпусти меня на минутку, герр шарфюрер, — молит Болитц, так как видит, что тот не шутит. — Отпусти меня. Поймаю тебе какого-нибудь доходягу и будет штиммт. Клянусь, сейчас же поймаю. Я, — хнычет, — порядочный заключенный и ни разу еще не обманул эсэсовца”.

— Болитц был свиньей, но в меру, — прерываю, стараясь говорить как можно громче, чтобы слышали женщины, которых вокруг Весека собралось довольно много. — Случалось, что и придушит часом какого-нибудь парня, но только из таких, которым и так конец. “Чтобы, — говорил, — не мучился и не пачкал мне коек”. Но старых номеров не трогал.

— Что это за “старые номера”? — спрашивает одна из женщин, приехавших посмотреть Аушвиц и послушать людей, которые этот Аушвиц пережили.

— Это те, кто имел номера до тридцати тысяч. Остальные — это “миллионщики”, — объясняю я.

А Весек свое:

— “Не сходится, — говорит Болитцу эсэсовец. — Сам видишь, свинья, что было двести тубиков, а есть только сто девяносто девять. Нет у меня, — говорит, — времени. Газовая камера не будет ждать, пока ты где-то ловишь доходягу”. Эсэсовец ударом в лоб сбивает Болитца с ног, чтобы слишком не канючил. Тубики быстренько втаскивают его на грузовик, потому что дождь лил, как обычно в апреле, а куртки у них уже отобрали на дезинфекцию, и было холодно…

Женщины молча шли рядом с нами. Хотел я сказать Весеку, что врет, что тубиков газанули в мае, но он уже плел дальше:

— Когда машины отъехали, я вылез из канавы. Вернулся в свой блок. Старший по блоку не любил вносить изменения в рапорт, но одного — Болитца — не хватало до комплекта. А на вечерней поверке цифры должны были сходиться. Так я и остался.

Смеялся радостно, как будто только сегодня избежал смерти. Когда увидел, что никто не разделяет его веселости, изрек:

— Как же я могу не помнить месяца, в котором должен был пойти на газ? Это был апрель!

— Ну, тогда глотнем за Болитца! — сказал я примирительно, а кто-то из приятелей налил из термоса. Запели “сто лет” в честь эсэсовца, который вместо Весека газанул лагерного гада, и за Болитца, засосавшего чужую порцию “циклона”.

Весек отодвинул тяжелую крышку лаза, в котором тогда прятался, и продемонстрировал, как забирался внутрь. Женщины начали говорить все сразу. Страшно не люблю женщин, которые поражаются всякой чепухе.

— Это был май! — сказал я, обозлившись. — В апреле я был оберлатринером и видел бы, как ты лезешь в канаву. После отбора на газ мы всегда убирали около блока, из которого везли “на выписку” в “крем”. Я заметил бы, что кто-то двигал крышку.

— Что такое “оберлатринер”? — спросила одна.

— Старший по сортирам, придурок, — снова влез Весек. — Придурки, это те, кто не выходил на поверку и имел двойной комплект полосатой робы.

— Я выходил, и ребятам шайзотметки через раз ставил, — поспешно объяснил я, потому что Кристина пристально посмотрела на меня. Никогда не рассказывал ей, что какое-то время присматривал за сортирами, могла невесть что подумать.

— Какие “шайзотметки”? — спросила женщина, которая до этого уже задала мне глупый вопрос: за что попал в лагерь?

— Дурхфаловые, — важно ответил я. — Если у человека был дурхфаль, то он ничего не успевал проглотить — все сразу вылетало. Госпиталь выписывал такому больному разрешение на двадцать увольнений в сортир. Мог сходить туда двадцать раз. Как только клиент наберет двадцать шайзотметок, а у сортира дежурит не старый заключенный, а какая-нибудь лагерная скотина, мог смело делать в штаны — тот не впустит.

— У меня тоже был дурхфаль, — опять вылез Весек. — Два раза, уважаемые пани, был дурхфаль. В январе и в мае. Поэтому знаю, что в мае такие больные в общие сортиры уже не бегали. Они лежали в заразном блоке, они, а не тубики. Тубиков газанули в апреле.

— Тубиков взяли в мае, — сказал я недовольно. — Если подумать, не для того я делал эту канализацию, чтоб в ее лазе кантовался всякий доходяга.

Сменил тему. Не буду я ссориться со старым лагерником из-за ерунды. О моем сортире тоже могу много порассказать такого, что женщины будут на меня пялиться.

— Май был теплый, — сказал я. — Если кто-нибудь, сидя в сортире, начинал дремать, сразу падал вниз. Тогда уж ему конец. Тонул. Каждый вечер вытаскивали нескольких.

Весек теперь шел молча и над чем-то размышлял. Люблю Весека, но не уважаю людей, которым кажется, что раз они имеют двузначный номер, то знают все лучше других. Говорю:

— Если у кого уже был дурхфаль, а он еще наедался брюквы, кидал хвоста у меня в сортире. В мае такие падали как мухи.

— В апреле! — выкрикнул Весек. — В апреле газанули Болитца! Сам говоришь, что в мае мерли те, у кого был дурхфаль. А ведь в мае нам брюквы уже не давали! В мае уже была свежая крапива.

Не таков я, чтобы врать. Признал. В мае мы ели суп из крапивы, а те мерли не от крапивы, а от брюквы. Тубиков газанули в апреле. Мне стало не по себе.

Как можно было забыть, что в мае уже не давали брюквы! Ну что ж, годы летят. Стареем. Склероз.

ГЛЮКОЗА БРАТЬЕВ РОТ

Следующим свидетелем был неуклюжий человечек в крохотном пенсне, едва не падающем с кончика носа. Судья подумал было, что это снова какая-нибудь очередная шутка, понятная только тем необычным свидетелям, которых было полно в эти дни в коридорах суда и во всех отелях города, где они толпами собирались в перерывах между судебными заседаниями, чтобы поговорить о лагере.

Никто не рассмеялся. Очевидно, высохший, сморщенный человечек был таким же и в Освенциме. Судья мог начинать допрос.

— Может ли свидетель сказать суду что-нибудь новое, непосредственно относящееся к делу обвиняемого Эгона Ветцеля?

Свидетель в пенсне нервно огляделся. Посмотрел в сторону зала, где сидели приятели из разных “арбайтскоманд”, бараков, карцеров, “ревиров” и других странных служб и помещений с названиями, понятными только им одним. Переложил из руки в руку черную шляпу, вынул платок, старательно вытер лицо и наконец, не дождавшись поощрения со стороны коллег, отчаянно выпалил:

— Почему же нет, Высокий суд, могу сказать!

— Прошу свидетеля рассказать суду, — вставил прокурор, — о своих личных контактах с обвиняемым.

— О чем, прошу прощения? — всполошился человек в пенсне и снова оглянулся на зал.

— Свидетель сталкивался с Эгоном Ветцелем или нет? — спросил судья.

— Почему же нет? Конечно, сталкивался. Не очень часто, но сталкивался.

— Не понимаю, — заявил защитник. — Что значит “не очень часто”?

— Обвиняемый был командофюрером в зондерабтайлюнг, а я числился за шарфюрером Гендлером.

— Суд не знает никакого Гендлера. Прошу давать показания относительно Эгона Ветцеля, — перебил его один из заседаталей.

— Суд не знает Гендлера? — изумился бывший заключенный. Посмотрел в переполненный зал, но не нашел поддержки у своих и замолк. Очевидно, ему было очень не по себе от сознания, что он стоит перед судом и в данный момент является самой важной фигурой в зале.

— Итак, слушаю вас, — прервал молчание судья.

— Я же говорю, что Ветцель подчинялся Молю. Был у нас такой эсэсовец, который имел пса Шайзерая. Очень умный пес был. Подходил к заключенному и задирал ногу. В этот момент нужно было лаять. Кто не лаял, получал от Моля в морду.

— Хорошо, хорошо, — сказал судья. — Вы рассказываете нам о псе Шайзерае, а суд хочет знать, причинил ли вам какое-нибудь зло обвиняемый Ветцель.

— Мне? — снова удивился свидетель. — Я же говорю, что Ветцель был в охране резиновой фабрики, а я, Высокий суд, работал у Гендлера. У того самого, жена которого схлопотала кирпичом по черепку. Ну, когда был налет на мастерские.

Огляделся. На свидетельских скамьях согласно поддакивали. На самом деле жену Гендлера завалило во время бомбежки. Готовы были присягнуть, что так оно и случилось, но судью мало интересовали обстоятельства, при которых погибла фрау Гендлер.

— Прошу вас, расскажите наконец об обвиняемом, бывшем эсэсовце Ветцеле. Можете ли вы добавить что-нибудь к обвинению против Эгона Ветцеля?

— Почему же нет? Могу добавить, — удрученно ответил вконец оробевший человечек и снова переложил шляпу в другую руку. Потом поправил пенсне.

— Скажи, память твоя куриная, о глюкозе братьев Рот! — крикнул кто-то в зале.

Судья схватился за звонок, но без особой веры в успех. Таких, как эти, трудно утихомирить звонком или угрозой вывести из зала. Уже в течение нескольких дней судья задумывался: послушаются ли приказа покинуть зал люди, которые видели Освенцим. Рисковать не хотел.

— Так как там было с глюкозой братьев Рот? — пришел на помощь свидетелю прокурор. — Прошу вас рассказать суду о глюкозе братьев Рот.

— Если эти Роты были только солдатами организации, в которой служил обвиняемый Ветцель, и если их поступки никак не связаны с актом обвинения против моего клиента, то я протестую против этих показаний свидетеля, — заявил защитник.

— Да вы что! Братья Рот в СС? — рассмеялся свидетель.

Теперь люди в зале поддержали его дружным, идущим от сердца смехом. К ним присоединились прокурор, адвокат и заседатели, что уже не раз случалось во время слушания этого дела. Веселье зала бывало настолько заразительным, что даже люди, которые не были там, поневоле смеялись шуткам, которых зачастую не понимали. Один судья сохранял профессиональную серьезность.

— Ну, тогда прошу вас рассказать суду об этой глюкозе, — сказал он и взглядом попросил извинения у адвоката, который в этот раз возражать не стал. Было видно, что он не особенно задет отказом суда принять во внимание протест. История с глюкозой братьев Рот заинтересовала и его. Наклонился к клиенту. Наверняка спрашивал его об этих братьях.

— Роты доставали глюкозу для кранкенштубы. Я был тогда помощником пфлегера в блоке Фейкеля. Доктор такой. Старый номер. Теперь он в Кракове за профессора.

— Прошу давать показания более связно, — сказал судья. — Суду трудно ориентироваться, в чем вы обвиняете Эгона Ветцеля.

— Я же говорю, — ответил человек, который был помощником санитара в блоке, где работал доктор Фейкель. — Лежали у нас тогда одни тифозные, а к ним отношение у немцев было особое. Из-за вшей. Не любили немцы вшей. Особенно, Высокий суд, таких вот, с красной точкой на спине. Один укус — и сразу тиф. Такие уж, Высокий суд, сволочные вши были. Не любили их немцы.

— Интересно, — перебил судья, — но попрошу вас говорить об обвиняемом Ветцеле.

— Я же говорю, — продолжал свидетель. — Было так: входят в тифозную палату Грабер, Шидловский, Палич, Гибнер…

— Это не имеет отношения к делу, — прервал его защитник и посмотрел на судью.

— Был ли между ними обвиняемый Ветцель? — помог свидетелю один из заседателей.

— Этот? — спросил человечек. — Этот мог быть.

— Не понимаю, — заявил защитник. — Был или мог быть? Если не был, то все показания данного свидетеля не должны приниматься во внимание.

— Был! — выкрикнул кто-то из зала. — Говори, рожа, что был.

Прокурор благосклонно усмехнулся:

— Рассказывайте дальше про глюкозу братьев Рот.

Секретарь взялся за карандаш. В зале стало почти тихо.

— Сразу идут к моей койке. Эсэсовцы стоят, а Петер, тот немец, который сидел за политику, сует руку в матрац. Думаю: “Заложит или нет?” Петер сует лапу все глубже. Смотрят на него Грабер, Шидловский, Палич, Гибнер, Ветцель…

— Видите, Ветцель был там, — вступил прокурор. — Свидетель помнит, что Ветцель тоже присутствовал.

Совершенно неожиданно сам обвиняемый кивнул головой. Зал ожил, заговорил. Свидетель, не замечая шума, увлеченно продолжал:

— “Найн, — говорит Петер. — Нет глюкозы”.

— А что плохого сделал вам тогда эсэсовец Ветцель? — перебил его защитник.

— Мне? Ничего он мне не сделал. Что мог сделать шарфюрер из зондерабтайлюнг, если при шмоне присутствовали типы из гестапо? Раз в палате был Грабер, то Ветцель не имел права действовать сам. Не знаете, что ли?

— Рассказывайте нам только то, что относится к делу самого Ветцеля, — устало сказал судья.

— Я же об этом и говорю, — неожиданно решительно возразил свидетель.

— Давай про глюкозу братьев Рот! — раздался тот же самый голос. Судья потянулся к звонку.

— Повели нас в тринадцатый блок. Это который с карцерами. На горб. Думаю: “Будут подвешивать на столбе”. Высокий суд, конечно, знает, как подвешивают на столбе. Смотрим: стоит Сташек Рот. Тот, с самого первого этапа. “Знаешь его?” — спрашивает нас по очереди Грабер. “Найн, — говорит доктор Фейкель. — Не знаю”. Все говорим “найн”. Тогда Грабер спрашивает о нас Сташека Рота.

Свидетель снова обернулся в сторону зала, где оживленно обсуждали, какой номер мог иметь один из братьев Рот.

— “Знаешь этого?” — спрашивает Сташека и показывает на меня. “Знаю, — еле говорит Сташек. — Работает в тифозном блоке. Год назад я у него лежал. Только это и знаю”. Сташек весь в крови. Должно быть, его перед этим уже как следует “спрашивали” об этой глюкозе. Грабер закурил. Начали писать протокол. “Имя?” — записывает эсэсовец. “Рот”, — отвечает Сташек. “Рот? — переспрашивает Грабер. — Не твоего ли брата мы вздернули неделю назад за то, что переправлял в лагерь из-за зоны ампулы с глюкозой?” — “Яволь”, — говорит Сташек. Грабер пригляделся к нему. Дал сигарету. Не позволил больше бить.

Свидетель снова вынул платок и долго, тщательно вытирал залитое потом лицо. Наконец прокурор не вынес слишком затянувшегося молчания:

— Ну, что же было дальше?

— Дальше было обычно, — ответил бывший узник. — Повесили Сташека.

— Не понимаю, что общего с этим делом имеет обвиняемый Эгон Ветцель? — через минуту сорвался с места защитник.

— А вот имеет… — промолвил свидетель и замолк. Было ясно, что он совершенно сбит с толку.

— И больше ничего не произошло такого, что свидетель мог бы добавить к обвинению? — задал вопрос один из заседателей, который в течение всего допроса внимательно слушал показания о глюкозе братьев Рот. — Дальше уже ничего не было?

— Было! — с упорством отчаяния выпалил лагерник. — Через три дня Рот принес мне пачку с глюкозой.

—Послушайте, — сказал судья,— вы же минуту назад показали, что Рота повесили.

— Но в лагере был третий из братьев Рот, — ответил свидетель и посмотрел в зал. Оттуда дружно подтвердили: был. Шумно припоминали, какой номер имел этот третий Рот и из какого был этапа.

Перевод Бориса Пустынцева